Сначала об атмосфере «творящейся вокруг науки» в РГГУ, затем о «вдохновляющем» новообразованном историческом факультете НИУ ВШЭ, через МГУ, стажировку в Кембридже и «строгую красоту» Рима рассказывает Михаил Шумилин, доцент Института классического Востока и античности ФГН. Сюжеты о различиях отечественной и зарубежной филологии, о разнице между интерпретативной филологией, текстологией и textual criticism и о том, почему так важен «хвостик» у буквы Q, продолжают рубрику академических биографий.
— С чего начиналась и как складывалась ваша академическая карьера?
— Я окончил аспирантуру РГГУ (где также до того учился на специалитете) и в 2012 году защитил в МГУ кандидатскую диссертацию об историческом эпосе «Гражданская война» римского поэта I в. н. э. Марка Аннея Лукана. Еще до окончания аспирантуры я стал преподавателем новообразованного исторического факультета (тогда это так называлось) НИУ ВШЭ; это было в тот момент очень вдохновляющее место, где прямо-таки бурлила творческая энергия множества очень разных ярких людей. Было интересно там поработать, я многое почерпнул, но через два года по некоторым личным причинам был вынужден уйти оттуда. В Вышку я вернулся только спустя много лет, но уже в другое подразделение — в Институт классического Востока и античности ФГН. После этого я, иногда меняя места, работал в разных вузах и научных институтах Москвы на отделениях классической филологии.
— Если взглянуть на названия статей, то можно понять, что ваши научные интересы не ограничиваются каким-то одним историческим периодом. Расскажите, пожалуйста, о развитии и смене исследовательских вопросов, которые вас интересовали, и о том, какими исследовательскими проблемами занимаетесь сейчас.
— Действительно, набор тем, которыми я занимаюсь, довольно пестрый, но мне кажется, все-таки можно сказать, что я в первую очередь занимаюсь античностью, а остальное уже parerga (так ученые XIX в. иногда называли свои работы, выходящие за пределы основной компетенции; по-гречески это слово обозначает «дополнительные» подвиги Геракла, помимо основных двенадцати). Здесь, я думаю, есть два измерения: с одной стороны, хронологический охват исследований, с другой — вариации в области научного жанра и метода; и в том и в другом отношении я пробовал много разного, но, думаю, по разным причинам.
Что касается предметов исследования, изучаемых эпох, то мне изначально, когда я поступал, хотелось иметь возможность заниматься не только античностью, но и другими эпохами. Древний Рим, на котором я специализируюсь в первую очередь, обладает обаянием и своей строгой красотой. Однако запрос на более романтизированные красоты вроде красоты европейской средневековой культуры или итальянского Возрождения он удовлетворяет хуже. А ведь из школы я приходил в вуз скорее с интересом к такого рода вещам. В средней школе увлекался Толкином, от него перешел к чтению разной средневековой литературы и даже пробовал по самоучителю учить древнеисландский язык. Если бы тогда абитуриентам предлагались какие-то отделения, которые ассоциировались бы у меня со средневековьем, я бы, наверное, подал документы туда. Но таких не оказалось.
В то же время полученное мной образование как раз оказалось подходящим для такой «многостаночности»: латынь оказалась удобна тем, что она является ключом к самым разным эпохам, кроме того, обучение в РГГУ было построено так, что у меня фактически была вторая специальность (итальянистика), да и так называемые «общие» предметы (читавшиеся филологам всех специальностей истории мировой и русской литературы) преподавались на очень хорошем уровне, что позволяет мне иногда что-то более или менее компетентно писать, например, даже о русской литературе. Но и насовсем убегать в чужие области из того, чему я учился в первую очередь, — то есть из классической филологии, занимающейся литературой Древней Греции и Рима, — оказалось, что тоже не хочется. Не только потому, что Рим по-своему хорош (может быть, у него такая более взрослая красота, вместо того чтобы развлекать, требующая от тебя самого душевной работы), но еще и потому, что классическая филология — одна из самых проработанных и конкурентных областей в филологии вообще, и попробовать самоутвердиться в ней поэтому интереснее. В итоге можно сказать, что, хотя есть несколько областей, куда я периодически «убегаю» (прежде всего это итальянский гуманизм, кельтское средневековье и история классической филологии Нового времени), дороги все равно всегда приводят меня в Рим.
Второй вопрос — как именно работать с этими текстами. Здесь я прошел через определенную эволюцию, связанную в том числе с тем, что филология вообще в принципе — дисциплина, о которой трудно сказать, что она такое. Нет универсального консенсуса по поводу того, какие вещи в ней законны и чем она должна заниматься. Я учился в РГГУ в самый период его расцвета, когда там была огромная концентрация блестящих ученых самого разного рода, и сама атмосфера творящейся вокруг тебя науки завораживала и заставляла хотеть присоединиться: ты видел вокруг себя довольно пеструю палитру красивых научных, прежде всего литературоведческих, подходов, от еще живых изводов позднесоветского структурализма до притаскиваемых молодыми учеными мод тогдашней западной науки. В итоге ты выпускался с твердой уверенностью, что филолог должен заниматься объяснением того, как работает художественное произведение. Еще мне повезло в ходе моего обучения съездить на полгода на стажировку в Университет Кембриджа, где та же самая мысль тоже выглядела как более или менее аксиома, и в итоге я довольно долго пытался нащупать какую-то свою нишу в этой области — но, мне кажется, результат в целом скорее не был очень удачным. Бывает, что этот подход дает красивые результаты, но, когда его делают обязательной парадигмой, то получается много экстенсивных и, в сущности, не очень интересных работ, сделанных по стандартным схемам. Мне кажется, в англоязычной науке сейчас уже ощущается его кризис, а интересного, нового в рамках него пишется не так много. Кроме того, в удачных описаниях устройства художественных текстов важную роль играет риторическая составляющая, которая никогда не была у меня сильной стороной. Наконец, свою роль, конечно, сыграла и специфика отечественного контекста, в котором до конца эта «интерпретативная» форма филологии по сути так и не прижилась: отечественные филологи-классики, по крайней мере, часто настороженно относятся к отступлениям от таких традиционных форм научной деятельности, как комментарий к текстам и изучение языка. Могу сказать, что, во всяком случае, у моей написанной на основе диссертации книги о Лукане, в которой я пытался воспроизвести наиболее удачные формы виденной мной в Кембридже «интерпретативной» филологии, не было вообще никакой обратной связи от отечественного научного сообщества — при том, что мои работы в других областях обычно вызывают какой-то интерес.
Поэтому я пробовал и пробую разные другие возможности того, как быть филологом-классиком: «интерпретативные» работы в последнее время совсем перестал писать, из историко-литературных проблем разве что иногда пишу о вопросах датировки и атрибуции (это, конечно, более «консервативные» формы науки), пробую осваивать какие-то изначально отпугивавшие меня вещи вроде лингвистики, но преимущественно занимаюсь текстологией, поскольку пришел к тому, что в ней и могу приложить свои способности наиболее продуктивно и без особенных сомнений в осмысленности своей деятельности. Вот текстологии в том облике науки, с которым я знакомился в РГГУ 2000-х годов, не было почти совсем, и я в основном узнал о ней уже как раз в Кембридже. Классическая филология в Кембридже 2007 года тоже была довольно пестрой, и рядом с большим сообществом занимавшихся «интерпретативной» филологией ученых я обнаружил маленький, но живущий своей интересной и обаятельной жизнью уголок науки, какой она более или менее была во времена, скажем, Оскара Уайльда, где главной формой деятельности филолога была текстология. Уайльд из Оксфорда, конечно, но, я думаю, его имя даст русскоязычному читателю ассоциацию с той интонацией, которая через А.Э. Хаусмана, учившегося чуть позже Уайльда в том же Оксфорде и затем ставшего в Кембридже совершенно культовым для англоязычной классической филологии ученым, стала интонацией британской текстологии вообще; эту связь интонаций, мне кажется, хорошо уловил в посвященной им обоим пьесе «Изобретение любви» английский драматург Том Стоппард. Уже тогда я ощущал себя в этом круге более комфортно и со временем все больше понимал, что эта форма науки и в целом мне более понятна, и то, что я хорошо умею, — тот тип работы с латинским текстом, которым мы занимались на занятиях с учившим меня латинскому языку Николаем Алексеевичем Федоровым, — как раз хорошо подходит именно для занятий текстологией. Первое время я все равно опасался всерьез браться за текстологию, потому что и навыка придумывать так называемые конъектуры, текстологические решения, у меня не было, это долго не получалось (этому научаешься очень медленно), и доступ к рукописям получить было сложно, но со временем эти проблемы стали разрешаться. Я потихоньку набил руку в принятии текстологических решений, а доступность рукописей сильно увеличилась за счет развития цифровых технологий, и стало вполне возможно переключиться на эту область науки и искать возможности что-то интересное сделать уже в ней. Ну и вроде какие-то возможности находятся.
— Текстология — для неспециалистов малозаметная дисциплина, но во многом именно она служит строгим научным фундаментом для истории и филологии и является залогом будущих открытий. В чем же заключается текстологический анализ?
— На самом деле «текстология» — не совсем удачное название для того, чем я занимаюсь. По-английски сфера моей деятельности называется textual criticism, но, так как считается, что по-русски «критика текста» как-то не говорят, то для передачи этого выражения обычно используется слово «текстология», хотя оно было придумано в 1920-е годы отечественными учеными как раз для того, чтобы обозначить противопоставленный традиционной антиковедческой «критике текста» подход. «Критика текста» занимается тем, чтобы установить изначальный текст автора, в то время как «текстология», как ее понимал Б.В. Томашевский, занимается изучением судьбы текста в рукописной традиции ради нее самой. История текста в рукописной традиции мне тоже интересна, но для меня она все-таки остается инструментом, подчиненным главной задаче.
Дело в том, что античные или, допустим, средневековые тексты доходят до нас в виде множества отличающихся друг от друга рукописей, но как узнать, что именно из того, что в них написано, — авторский текст? И здесь именно «критика текста» занимается тем, чтобы установить это. Фридрих Август Вольф (1759–1824), которого часто считают основателем современной классической филологии, выделил в ней две части, recensio и emendatiо. Recensio — это когда мы смотрим на кучу доступных рукописей и задаемся вопросом, а есть ли у нас какие-то способы не просто видеть в этой куче хаос, а вместо этого найти в ней какую-то информацию о том, какие «чтения» (то есть варианты текста) имеют больше шансов быть верными? Традиционный для антиковедения так называемый «стемматический» ответ заключается в том, что да, можно, если мы проследим, какие есть указания на родственные отношения рукописей: например, если какая-то рукопись окажется списанной с другой дошедшей рукописи и при этом можно показать, что эта производная рукопись не содержит ничего, кроме переписанных чтений и добавленных к ним собственных ошибок, то чтения этой рукописи можно не учитывать при реконструкции авторского текста; куча данных, в которых нужно ориентироваться, таким образом уменьшается. Если приводить примеры из моих работ, то мне удалось показать именно такую зависимость одной рукописи IX в. от другой для одного позднеантичного житийного текста за счет того, что в нескольких местах ошибки более поздней рукописи объяснялись неаккуратностью написания в более ранней рукописи. В итоге рукопись, которую главный современный издатель этого жития считал самой древней и положил в основу своего издания, оказалась как раз вот такой «элиминируемой», и на основе этого можно во многих местах уточнить текст.
Из чтений рукописей, если максимально учесть всю заложенную в отношениях рукописей информацию, можно создать определенный вариант текста, но чаще всего он все равно не будет удовлетворительным, потому что будут места, где искажения авторского текста проникли во все рукописи. Здесь начинается emendatio: ученые пытаются реконструировать, что было изначально написано, уже полагаясь на такие вещи, как смысл, грамматика, типовые для средневековых писцов ошибки и т. п. — делают «конъектуры». Конечно, тут почва становится более скользкой и решения выглядят более произвольными, но надежные конъектуры на самом деле вполне возможны. Если опять приводить пример из моих работ, который мне кажется безусловно верным, то в 2016 году был опубликован по единственной рукописи новый античный текст, латинский пересказ диалогов Платона, созданный где-то, может быть, во II в. н. э. В одном месте этого текста, как мы понимаем из пересказываемого диалога Платона, должно говориться, что небесные тела «движутся упорядоченно», но вместо этого в рукописи написано, что они «жалуются на порядок» (ordinem queri). Издатель текста предложил конъектуру и напечатал в этом месте ordine cieri; так смысл получается нужный, но глагол употреблен какой-то странный, и не вполне понятно, как произошло искажение. Я обратил внимание на то, что, судя по другим ошибкам, на каком-то этапе текст был записан без пробелов, и что поэтому, скорее всего, изначально был употреблен более ожидаемый глагол с тем же значением, ordine moveri; в записанном сплошняком тексте ORDINEMOVERI писец ошибочно выделил аккузатив ordinem, а чтобы оставшееся OVERI имело какой-то смысл, предположил, что у Q стерся хвостик и на самом деле — это QVERI. В этом случае конъектура, конечно, не уточняет смысл, но мы надежно восстанавливаем употребленное автором слово.