О своей академической карьере и об особенностях классической филологии и византинистики рассказывают Ольга Ахунова и Лев Луховицкий
Ольга Ахунова, профессор, главный научный сотрудник Института классического Востока и античности факультета гуманитарных наук
— С чего начиналась ваша академическая карьера?
— Все началось очень давно, в начале 1980-х годов, когда само слово «карьера» обладало скорее отрицательным смыслом — во всяком случае, в кругу интеллектуалов. Было принято говорить и думать о существе дела, которым занимаешься, о самой науке, а карьера считалась уделом тех, кто думает только о должностях и степенях. Звучит, конечно, надменно, но именно такое представление — в сочетании с некоторыми счастливыми случайностями (если это действительно были случайности) — практически определило направление моей жизни. Когда я окончила классическое отделение филфака МГУ, наш латинист, великий и незабвенный Николай Алексеевич Фёдоров, решил, что мне стоит попробовать преподавать — сначала латынь, а потом и древнегреческий. Я и попробовала, чувствуя себя при этом так, будто ныряю в воду с большой высоты. Так началась преподавательская траектория моей жизни. В тот же год окончания филфака нам с моей подругой предложили участвовать в издании книги под названием «Ораторы Греции» — небольшого собрания русских переводов знаменитых речей, которые нужно было снабдить комментарием. Я и тут решилась, хотя тоже было очень страшно, тем более что редактировал наши комментарии Михаил Леонович Гаспаров. Собственно, это и стало началом академической жизни.
— В чем специфика академического этоса филологов-классиков: особенности построения академической карьеры, критерии профессиональной состоятельности, требования к публикациям и т.п.?
— У филологов-классиков академическая жизнь, можно сказать, совершенно прозрачна: нас очень мало, профессиональное сообщество очень тесное — я сейчас имею в виду прежде всего отечественных филологов-классиков. Мы знаем друг друга и лично, и по работам, и бывает, что профессиональные связи вырастают в глубокую дружбу. Мой опыт показывает, что такая личная дружба совсем не препятствует полноценному профессиональному общению, даже наоборот: чем лучше знаешь человека, тем легче обсуждать достоинства и недостатки статьи или доклада. Единственная проблема состоит в том, что наше небольшое сообщество довольно четко сегментировано: кто-то занимается трагедией, кто-то — архаической лирикой, кто-то — греческим романом, и очень мало кто способен (да и трудно это!) глубоко вникнуть в чужую проблематику.
Именно поэтому так важно участвовать в общей для всех международной профессиональной жизни — это многократно увеличивает площадь каждого такого специального сегмента. До поры до времени отечественная классическая филология жила почти в полной изоляции от мирового академического сообщества, но, к счастью, эта эпоха закончилась в девяностых, и я верю, что мы никогда в нее не вернемся. Классическая филология — наука интернациональная, но интегрироваться в этот большой и пестрый мир непросто хотя бы потому, что и здесь существуют свои тренды (с недавнего времени, например, это выявление гендерной проблематики в античных текстах), но «быть в тренде» хочется не всегда или совсем не хочется. С другой стороны, сам материал, даже комедийный, позволяет и даже заставляет говорить о вопросах горячих и болезненных для каждого из нас — например, о том, как жить и действовать человеку в воюющем государстве. Конечно, публикации в топовых журналах, посвященных вопросам классической филологии и, шире, античности, повышают самооценку, престиж и даже зарплату, но дело не только в этом, и даже, по существу, совсем не в этом. Международное профессиональное сообщество очень взыскательно, и именно это оказывается прекрасным стимулом к качественной работе.
— В какой степени классическая филология — междисциплинарная наука?
— Классическая филология — наука базовая: знание латыни и древнегреческого позволяет углубляться в изучение самых разных сторон античного мира, не только литературы, но и философии, и истории, и науки, и искусства. Более того, филолог-классик может стать и востоковедом, и библеистом. С другой стороны, филологи-классики всегда нуждаются в тех специальных знаниях, которыми владеют археологи, историки и искусствоведы, так что все мы, пожалуй, принадлежим одной большой науке, которая называется Klassische Altertumswissenschaft (в буквальном переводе с немецкого — «классическая наука о древности»).
Лев Луховицкий, доцент Института классического Востока и античности факультета гуманитарных наук
— С чего начиналась и как складывалась ваша академическая карьера?
— Я филолог-византинист, изучаю греческие тексты IV–XV веков. Но, как и в случае с другими средневековыми литературами, отделить филологию от истории в византиноведении не получается. Памятники, с которыми я работаю, это не художественная словесность в чистом виде, а хроники, жития святых, деяния церковных соборов, богословско-полемические трактаты. Работая с такими источниками, неизбежно выходишь на историческую проблематику, но меня все же прежде всего интересует не политическая или экономическая история, а общественно-политическая мысль, парадоксы трансмиссии культурной памяти, эволюция эстетических запросов византийского читателя. Византийское литературоведение — сравнительно молодое научное направление, ему от силы лет пятьдесят.
Ровно это словосочетание — «византийская филология» — написано в моем дипломе, так что мой путь был максимально прямым (и, соответственно, скучным). В 2006 году я окончил кафедру византийской и новогреческой филологии филологического факультета МГУ (тогда еще специалитет), там же поступил в аспирантуру, работал под руководством замечательного филолога и церковного историка Дмитрия Евгеньевича Афиногенова, к несчастью недавно в расцвете сил ушедшего из жизни. Я достаточно легко и быстро защитил диссертацию, в которой пытался реконструировать несохранившийся иконоборческий источник по фрагментам, дошедшим в его иконопочитательском опровержении. Диссертацию я потом так и не опубликовал, потому что мне она кажется незрелой. Первые статьи, которые мне самому до сих пор нравятся (если такие вообще бывают), я написал только через 3–4 года после защиты. Тогда же я начал писать на английском и публиковаться в международных журналах. С тех пор я стараюсь равномерно распределять материал между русскоязычными и англоязычными публикациями, но в целом пишу немного, хотя и очень это люблю. Свою первую книгу, про историческую память об иконоборчестве, написал сравнительно поздно — только в прошлом году, в 38 лет.
По окончании университета мы отлично знали греческий язык в любом его изводе, но в процессе учебы нам почти не объясняли, как устроена наука. Это пришлось наверстывать самостоятельно. Здесь мне очень помогла работа в больших энциклопедических проектах: сначала, совсем недолго, в литературной редакции «Большой российской энциклопедии», а потом больше десяти лет в редакции восточно-христианских церквей «Православной энциклопедии». Заботы научного редактора к научно-исследовательской работе имеют только косвенное отношение, да и написание энциклопедической статьи требует совсем других навыков, чем написание статьи исследовательской (так что никакие, даже сравнительно большие, статьи в энциклопедиях я в свою библиографию не включаю и счет им не веду). Но все же именно такая, во многом техническая работа приучила меня не бояться составления и оформления самой сложной библиографии (и даже — стыдно признаться — находить удовольствие в этом занятии), легко обращаться с любыми справочниками и писать так, чтобы укладываться в заданный объем.
Не менее полезной для меня оказалась работа в отделе истории Средних веков в Институте славяноведения РАН, куда я пришел вслед за еще одним своим учителем, а теперь нашим коллегой по Вышке — Сергеем Аркадьевичем Ивановым. Славистом я так и не стал, но научился с переменным успехом объяснять неспециалистам, зачем мы, византинисты, им нужны.
В Вышке, в Институте классического Востока и античности, я работаю уже три года. И хотя отдельной византиноведческой образовательной программы у нас нет, византинистов в Вышке набралось уже немало: это и уже упомянутый Сергей Аркадьевич Иванов — пожалуй, наш самый яркий историк византийской культуры, — и Андрей Юрьевич Виноградов, замечательный специалист по византийской архитектуре, агиографии и эпиграфике, и Варвара Юрьевна Жаркая, тоже историк литературы. Несколько студентов-античников каждый год заявляют византийские сюжеты в курсовых и дипломах.
— В чем специфика научного сообщества византинистов (в отличие от филологов-классиков, например): критерии профессионального успеха, особенности организации исследования, требования к публикациям и т.п.?
— Византиноведение изначально было международной дисциплиной. Думаю, причина этого в том, что у Византии как государства нет какого-то одного всеми признанного правопреемника. Странно было бы объявлять византийские исследования вотчиной итальянской науки на том основании, что те, кого мы называем византийцами, сами себя считали римлянами, или науки греческой на основании общности языка, или науки турецкой, коль скоро византийский Константинополь — это современный Стамбул. Все эти аргументы кажутся смехотворными. То же происходит и с античностью: я не владею статистикой, но полагаю, что больше всего научных работ о «Беовульфе» написано на английском, а о «Слове о полку Игореве» — на русском, а вот о Гомере работ на новогреческом все же несколько меньше, чем, например, на немецком или на латыни. Византия — такое же всеобщее наследие, просто куда хуже изученное. Византиноведческие кафедры есть везде: и в Старом, и в Новом свете, от Австралии до Аргентины. Но нас мало: в международных конгрессах, которые проходят раз в пять лет на протяжении уже ста лет, участвуют максимум полторы тысячи ученых. Каждый на виду — разбрасываться читателями нельзя, а значит, нужно уметь читать и писать на нескольких языках, публиковаться в международных журналах. Наша наука все еще далека от того, чтобы говорить только на английском. Нужно читать на новогреческом, немецком, французском, итальянском, испанском, а в идеале еще хотя бы на одном славянском языке (русском, болгарском, сербском) и на турецком; последнее мне, к сожалению, недоступно, и я уже чувствую, что начинаю из-за этого что-то терять. А вот писать можно и только на английском — почти все прочитают. Хотя мои учителя, которые публиковались в международных журналах задолго до того, как в России услышали про наукометрию, квартили и импакт-факторы, свободно писали и на немецком, и на французском. У моего поколения этот навык отсутствует.
Византийская культура — прямое продолжение культуры античной, но масштабы исследований несопоставимы. Опубликовать новый большой источник эпохи расцвета древнегреческой культуры почти невозможно — все уже издано, неоднократно переведено, прокомментировано, так что остались только новые прочтения и (ре)интерпретации. В сфере папирологии и эпиграфики, конечно, открытия бывают, но найти никому не известное произведение общепризнанного древнегреческого классика повезет далеко не каждому начинающему филологу-классику. В византиноведении все иначе — тут открытия на каждом шагу. На нашу долю остался еще очень большой объем черновой работы: многие рукописные хранилища толком не описаны, сотни текстов или вовсе не изданы, или не переведены ни на один современный язык, не датированы, не атрибутированы, не прочитаны в историческом контексте, а уж о литературно-критической оценке и говорить не приходится. Равно как и о популяризации. Широкий читатель о византийской литературе почти ничего не знает и, как правило, находится во власти одного из двух полярных предрассудков: Византия — это или вечное загнивание, коррупция, интриги, лицемерие, вырождение, или православная держава, безупречный оплот духовности и идеал симфонии властей. Как один, так и другой образ реальности не соответствует, но, чтобы преодолеть их, византийские источники нужно не просто издать в оригинале, а заставить заговорить на понятном современному читателю языке.
Как я сказал, в нашей сфере легко сделать открытие. Но мгновенной славы оно не принесет. Дело в том, что мы печатаемся в нишевых журналах, которые читают только специалисты. Волнующие нас вопросы не всегда понятны даже антиковедам. Шансов опубликовать статью в историческом журнале с действительно высоким импакт-фактором, например в English Historical Review или American Historical Review, у меня, как и у большей части византинистов в мире, почти нет. Сверхталантливые коллеги могут написать работу, выводы которой будут настолько важны и всеобъемлющи, что она станет полезна специалисту в совершенно другой области, хотя бы в типологическом отношении, и при этом не превратится в популяризирующий обзор, а сохранит научно-исследовательский характер, но это очень редкие удачи.
Лучшие византиноведческие журналы даже выглядят не так, как должны выглядеть современные научные издания: они выходят всего один или два раза в год, зачастую издаются маленькими университетскими издательствами, а не международными гигантами, порой даже не имеют страницы в интернете и не распространяются в электронном виде, принимают статьи неограниченного объема (статья на 50 страниц, написанная одним автором, для нас вполне обычное дело) и на любом языке. Думаю, физик или биолог, взглянув на лучшие наши журналы типа Byzantion или Analecta Bollandiana, просто не понял бы, что это издания, относящиеся к тому же жанру, что Nature илиThe Lancet.
Неизбежным следствием такого положения дел является то, что у нас очень низкие показатели цитируемости: индексы Хирша ведущих византинистов несерьезны даже в сравнении с индексами лингвистов. И этому есть объяснение. Наша наука очень медленно устаревает, поэтому половина ссылок в моей обычной статье — это ссылки на работы полувековой, если не вековой, давности. Если я берусь изучать малоизвестное византийское житие, которое до меня первым и последним читал иезуит Гериберт Розвейде в XVII веке, то я буду ссылаться на него как на коллегу. Думаю, почти никто из биологов (кроме тех, кто специально занимается историей науки) не цитирует в своих статьях в Cell Карла Линнея, а физики не ссылаются в Nature Physics на Исаака Ньютона. А значит, можно утешаться тем, что если меня не процитируют в следующем году, то хотя бы лет через сто придет время, когда кто-то со столь же экзотическими интересами вновь откроет это житие, и тогда мой индекс цитируемости наконец немного подрастет.